Главный юбилей месяца — 30 лет со дня падения Берлинской стены. События, ознаменовавшего окончание самого страшного столетия в человеческой истории. Около 200 млн погибших в двух мировых войнах, коммунистический и нацистский террор, локальные конфликты и геноциды. В сравнении с такой кровавой статистикой ноябрь 1989‑го оказался на удивление бескровным: стена пала без единого выстрела.
В связи с чем возникает вопрос: можно ли считать произошедшее в 1989‑м революцией? Ведь революции связаны с насилием и террором. Вспомним французскую 1789‑го и российскую 1917 года. В 1989‑м за исключением румынских событий ничего подобного не было.
Тимоти Гартон-Эш, свидетель тех событий в Берлине, Варшаве и Праге, дает элегантный ответ: в 1989‑м произошла революция нового типа. И главным ее символом была не гильотина, а круглый стол, за которым коммунистическая элита мирно передала власть лидерам массовой антикоммунистической оппозиции.
Стивен Коткин внес существенную поправку: такое описание действительно для Польши и стран Балтии, где оппозиция была массовой и организованной. В Берлине, Будапеште и Праге в 1989‑м основная часть населения переметнулась на сторону диссидентов лишь в тот момент, когда стало понятно, куда дует ветер перемен. А в Румынии и большинстве республик СССР, включая Украину, не произошло даже этого. Здесь коммунисты передали власть сами себе.
Вот почему революция 1989‑го считается бархатной. Мягкой, незаконченной. Многие из старой коммунистической элиты мирно дожили до пенсии, более молодые и ловкие занялись бизнесом, и лишь некоторых люстрировали. Но, согласитесь, люстрация — это же не гильотина.
И тут появляется другой вопрос: если бы все было наоборот — стало бы лучше? Революционный террор начинается с расправы над старой элитой, а заканчивается террором против всех. Революции, доведенные до конца, стартуют с борьбы за свободу, а финишируют деспотией Кромвеля, Наполеона, Сталина и Хомейни.
В случае с 1989‑м все было иначе. Вслед за бархатной революцией пришла такая же контрреволюция. Вместо Кромвеля, Сталина и Хомейни получили Земана, Орбана и Путина. Да, все они авторитарны, но ни один не является настоящим деспотом. И не потому что нет такого желания. А потому, что после 1989‑го запущены новые механизмы, не позволяющие перечеркнуть революционное наследие того года.
Речь о новой объединенной Европе во главе с верховенством права. Каждый из этих лидеров бунтует против нее, Путин даже пытается открыто сломать. Но она, пусть и ослабленная, держится и не падает.
И тут мы подобрались к еще одному важному моменту. О нем лучше всего сказал историк Франсуа Фюре: «При всей суете и шуме Восточная Европа в 1989‑м не принесла ни одной новой идеи».
Коммунистическая и нацистская идеологии были преступными. Но имели большое преимущество: сводили всю сложность мира к простым формулам, которые мог понять даже последний идиот. Они давали смысл жизни миллионным массам. Революционеры 1989−1991 годов ничего такого не предложили.
В лучшем случае их предложением был «старый добрый национализм» — тем более, почти все их страны находились в колониальной зависимости от Кремля, а коммунизм не уничтожил старые этнические конфликты.
При отсутствии новых «измов» в 1989‑м «измом» по умолчанию стал консюмеризм. Когда спал революционный запал 1917‑го и затянулись раны 1945‑го, стало очевидно, что коммунизм не может гарантировать того качества жизни, которое было даже у простых работников капиталистического Запада. Поэтому работники Восточной Европы в 1989‑м (неважно — в Польше или на украинском Донбассе) имели одну общую мечту: зарплату, как в США, социальную защиту, как в Швеции, но при этом работать так же, как при социализме.
Постреволюционная реальность оказалась другой. Она обернулась невеселой драмой и даже трагедией для миллионов, причем и в тех странах, где, как в Польше, посткоммунистическая трансформация произошла удачно. Всегда есть и будут проигравшие от изменений. Пусть холодильники не пустуют и не нужно стоять в очередях за обувью, все равно одолевает зависть, когда смотришь на тех, кто богаче, — на бывшего коммуниста, а ныне владельца банка или нового политика, пойманного на очередном скандале.
Невыносима не просто несправедливость, а тот факт, что никто не может ее объяснить. Все теряет смысл. Пока не появляется популист, который с помощью простых формул обещает исправить ситуацию. Причем так, что тебе и пальцем шевелить не нужно. Просто смотри, как это делают в телевизоре за тебя. И все равно, что предлагают: либертарианство или социализм.
Иэн Рэнкин как‑то сказал: «Если человека после смерти не ждет воскресение для вечности, значит, жизнь — самое гнусное изобретение всех времен». Герои 1989‑го хорошо это поняли. Вацлав Гавел говорил о необходимости экзистенциальной революции, а Адам Михник писал, что наша цивилизация требует политической метафизики.
И это как раз то, чего не может предложить объединенная Европа. Секулярным языком сложно убедительно объяснить, почему гильотина, даже для наихудшего преступника, является неприемлемым злом, если не существует суда Божьего. Борьба против несправедливости и призывы к солидарности в таких условиях — пустой звук. А природа не терпит пустоты. И поэтому ее заполняют «бархатные» контрреволюционные популисты.
Экзистенциальная революция невозможна без экзистенциального кризиса. Тот, кто был на Майдане, подтвердит. Я никому не желал бы такой цены. Но революционные кризисы не выбирают. Они просто происходят. Поэтому я не горюю по поводу брэксита или глобального потепления. Я вижу в них шанс — шанс завершить революцию 1989 года без террора, но с появлением новых смыслов.
Колонка опубликована в журнале НВ за 14 ноября 2019 года. Републикация полной версии запрещена.
Присоединяйтесь к нашему телеграм-каналу Мнения НВ